Вера Степановна Нечаева. РУССКИЙ БЫТОВОЙ РОМАН XVIII ВЕКА. М. Д. ЧУЛКОВ.

Статья опубликована во втором томе Учёных записок Института языка и литературы (М., 1928, РАНИОН, с. 541), составленном из работ аспирантов института. К ним относилась и Вера Степановна Нечаева (1895–1979), впоследствии известная как один из руководителей отдела рукописей ГБЛ, создатель музея Достоевского, автор трудов о Достоевском, Белинском и др. Ей посвящён раздел на сайте, созданном её внучкой Анной Благой (http://blagaya.ru/kto-ya/semya/vera-stepanovna-nechaeva/). Анну Дмитриевну я хочу поблагодарить за незаменимую помощь в отыскании снимка В.С. Нечаевой тех лет, который был нужен для данной публикации.

Архив В.С. Нечаевой хранится в РГБ. Насколько известно, Чулковым она впоследствии не занималась и не довела эту тему до диссертации. (В обзоре деятельности института, помещённом в конце того же номера Учёных записок, на стр. 186 указано, что в 1922-1923 гг. она выступила с двумя докладами о Пушкине в семинарии Н.К. Пиксанова, в 1925-27 гг. выступала с тремя докладами о Достоевском, Федотове и Вяземском в секции новой русской литературы, а 19/IV 1927 г. там же прочла доклад «Русский бытовой роман XVIII в. (М. Д. Чулков)».) В 1933 г. был напечатан отзыв будущего авторитета по 18 веку Г. Гуковского (19021950) о её чулковской статье, как об ученической работе (т. 910 Лит. наследства, с. 316317). Однако для впечатления о советском литературоведении той эпохи работа Нечаевой не менее (а может быть, более) показательна, чем труды Гуковского.

В оригинале статьи сноски имеют постраничную цифровую нумерацию; я изменил её на звёздочки и переместил примечания под абзацы по техническим причинам. Цветными цифрами в квадратных скобках обозначены страницы по оригинальной публикации. Явные опечатки последней мною исправлены; за пропущенные и привнесённые мною заранее прошу прощения — пишите на eshi1@mail.ru, буду исправлять. В то же время я старался сохранить в орфографии и пунктуации особенности времени и авторского стиля.

Е.Ш. 

 

В. С. Нечаева. Фото конца 1920-х – начала 1930-х гг.

 

 

РУССКИЙ БЫТОВОЙ РОМАН XVIII ВЕКА.

 

М. Д. ЧУЛКОВ.

 

 

В. С. Нечаева.

 

 

Изучение русского романа XVIII века, начавшееся около 70 лет тому назад, шло до последнего времени несколько иными путями, чем изучение литературы более позднего периода. Произведения литературы XIX столетия с момента появления в свет обростали критической литературой, вызывали публицистические статьи; их авторы привлекали внимание публики и изучение произведений шло рука об руку с изучением жизни и психологии писателя. Только в ближайшее к нам время стали делаться попытки сгруппировать памятники литературы XIX века по иным признакам, чем принадлежность одному автору, а именно по признакам принадлежности к одному жанру. Высокая степень изученности отдельных произведений облегчает новую задачу группового изучения произведений по жанрам и стилям.

Русский роман XVIII века при появлении в печати не вызывал критических статей и публицистических оценок, авторы оставались неизвестны публике, которая не интересовалась сведениями о их жизни и творческой работе. Лишь в середине следующего века, роман XVIII столетия привлек внимание исследователей и началось его, так сказать, посмертное изучение. Оно пошло сразу по линии группового обследования материала, были быстро намечены общие признаки у ряда изучаемых произведений и выделены различные жанры. Такая история изучения литературных фактов, сразу в массе, без предварительного периода индивидуальных, частичных изучений, имела свои сильные и слабые стороны. [с. 6:]

Большим плюсом надо считать стремление исследователей установить точно объем изучаемого явления, зарегистрировать весь материал от высоко-художественных до полулубочных произведений каждого жанра. В трудах, главным образом, В. В. Сиповского дан полный, хронологически расположенный список всех оригинальных и переводных романов, выходивших в печати в XVIII веке. Кроме того, показано место романа среди других жанров литературы этого периода, вплоть до статистических выводов и графических изображений*. Несомненно что ни один жанр XIX века (исключая, может быть, байроническую поэму — труд Жирмунского) не выявлен с такой полнотой и обстоятельностью.

________

* В. В. Сиповский: „Из истории русского романа и повести“. СПБ. 1903; его-же: „Из истории русской литературы 18 века. Опыт статистических наблюдений“. 1901 г.

 

Взятый на учет литературный материал требовал классификации его по тем или иным признакам. В общих чертах эта работа также сделана.

Одна система предложена Н. Белозерской*, другая — В. В. Сиповским**, третья — П. Н. Сакулиным***. Несмотря на различную основу классификаций, можно утверждать, что все они достигают своей цели, помогая ориентироваться в собранном материале. Мы можем уверенно говорить о романе авантюрном, бытовом, сентиментальном и т. д., только не можем еще точно определить объем материала, входящего в каждую группу.

________

* Н. Белозерская. В. Т. Нарежный. Изд. 2-е, 1896 г.

** В. В. Сиповский. Очерки из истории русского романа, т. I, вып. 1.

*** П. Н. Сакулин. История новой русской литературы. Эпоха классицизма, 1918 г.

 

Изучение богатой романической литературы XVIII века поставило перед исследователями вопрос о ее происхождении, связи с русскими и западными литературными традициями. Проблема влияния западно-европейского, главным образом, французского романа более всего подвергалась разработке. В трудах Белозерской, Сиповского и др.* мы встретим ука-[с. 7:]зания на ряд бесспорных заимствований, переделок на русском языке произведений Кальпренеда, Лесажа, Прево, Лафайэт и других авторов. Показана также связь отдельных приемов русского романа различных жанров с западно-европейской традицией.

________

* Кроме вышеназванных работ Сиповского, Белозерской и Сакулина, укажу статью Е. Мечниковой — „На заре русского романа“ („Гол. Мин.“, 1914 г., № 6), рецензию на „Очерки“ Сиповского Д. К. Петрова („Журн. Мин. Нар. Просвещения“, 1911 г.).

 

Более слабо разработана связь с русской прозой XVII и начала XVIII века, главным образом, с рукописной повестью*. Эта проблема ждет более внимательного и широкого изучения.

________

* В. В. Сиповский. Русские повести 17 и 18 века. 1905 г.

А. Пыпин. Для собирателей книжной старины. 1888 г.

 

Исследователи романа XVIII века не ставили себе до последнего времени задач социологического его изучения. Только в книге П. Н. Сакулина намечена проблема такого подхода к этому материалу и в трудах Сиповского собраны кое-какие данные, которые могут помочь исследователю-социологу (предисловия, отзывы читателей, библиографические справки и т. п.). Главная же работа, дающая литератороведу-социологу материал для суждения, — изучение самой художественной ткани романов, образов, сюжетов, языка, — остается почти не начатой. Все планы изучения, которые были указаны выше, очень важны, но построены как бы вокруг романа, не подходя к основной задаче — изучению, идущему вглубь самих произведений.

Причина этого явления — в изучении „массовой продукции“, которому не предшествовало индивидуальное, частичное изучение. Рецензенты диссертации В. В. Сиповского* указывают ему на следующие наиболее существенные дефекты его работы: механичность концепции, отсутствие картины подлинного органического развития романа. Они совершенно верно объясняли этот порок недостаточной изученностью того материала, из которого В. В. Сиповский строит все здание. И. Шляпкин писал по этому поводу: „Отсутствие предварительных монографических исследований дает себя знать по-[с. 8:] всюду“ и подрывает значение всего труда. Д. К. Петров упрекает труд Сиповского в отсутствии литературных историй отдельных произведений, в отсутствии эволюции видов и т. д.

________

* Истрин. „Журн. Мин. Нар. Просвещения“. 1912 г., СПБ, ч. XXXVIII, стр. 123.

И. Шляпкин. „Журн. Мин. Нар. Просвещения“, 1911 г., кн. VI, стр. 363—378.

Д. Петров. „Журн. Мин. Нар. Просвещения“, 1911 г., кн. VI, стр. 352—363.

 

Все эти упреки относятся не столько к труду Сиповского, сколько к общему состоянию, в котором находится в настоящее время изучение романа XVIII века. Оно ставит новые задачи перед исследователями. От учета материала, от общих классификаций, от сопоставления с западно-европейскими образцами, от гадательных социологических прикреплений надо перейти к работе вплотную над тем художественным материалом, который дает русский роман XVIII века. Первое, что приходится сделать в этом направлении,— это сузить рамки работы. В. В. Сиповский в своих книгах оперирует с сотнями томов; исследователю, идущему вглубь изучения текста, придется ограничиться всего несколькими томами. Но предварительные работы по „массовой продукции“ помогут выбрать эти томы из сотен других, менее заслуживающих внимания. Характернейшие представители жанров известны, и их тщательное изучение — задача текущего момента. Цель предлагаемой статьи осветить творчество одного из наиболее выдающихся романистов XVIII века — Михаила Дмитриевича Чулкова, занимающего почетное место среди создателей русского бытового романа.

_________

 

Было бы чрезвычайно любопытно с историко-культурной точки зрения подвергнуть изучению все литературное наследство Чулкова в целом. Обширность его интересов и знаний, какой-то синкретизм всех родов литературной деятельности, которые мы встречаем в нем, изумительны. Этот мещанский грамотей, по его собственному признанию прошедший „в младолетстве“ в Императорском Московском Университете „одно токмо начальное основание словесных наук“*, взятый из школы по именному указу и определенный на службу в канцелярию Сената, где он тянул служебную лямку, повышаясь в чинах от коллежского регистратора до надворного советника, сумел [с. 9:] в то же время оставить десятки напечатанных томов сочинений и множество рукописей, не увидевших свет. Среди его трудов были стихотворные переложения сонетов Петрарки и „Краткая история о Российской коммерции“, „Собрание разных песен“ и „Проект трактата между европейскими государями для вечного истребления в Европе войны“, роман „Похождение Ахиллесово...“ и „Экономические записки для всегдашнего исполнения в деревнях приказчику“ и т. д., и т. д.

_________

* См. „Летописи Русской Литературы и Древностей“, изд. Тихонравова, 1859 г., т. I, стр. 198 — сообщение Забелина. Дана перепечатка из книги Чулкова „Записки экономические...“ (изд. 2-е, 1790 г.), где в специальном „известии“ Чулков исправляет данные Новиковского словаря и дает ряд сведений о своих литературных трудах.

 

Поэт, драматург, романист, собиратель фольклора, Чулков был в то же время специалистом в вопросах экономических, финансовых и торговых. Он составил проект организации купеческого банка в Петербурге, он обследовал причину „нерадения“ экономических крестьян к хлебопашеству, составил словарь законов, словарь русских ярмарок, словарь земледелия, счетоводства и домостроительства и даже, наконец, словарь „врачевания болезней, бываемых в роде человеческом, в роде скотском, конском и птиц домашних“.

Как ни интересна писательская личность Чулкова в целом, на фоне современной эпохи все же она не может быть предметом нашего внимания в этой статье. Мы останемся в пределах обследования его художественного творчества, но и в этой области принуждены будем себя ограничить, откинув стихотворную и драматургическую деятельность Чулкова, а также его волшебно-фантастические повествования; нас будет занимать только бытовая, реалистическая, порой даже натуралистическая струя в его художественной прозе. Прежде чем обратиться непосредственно к его бытовым повестям и роману, попытаемся ответить на вопрос, под воздействием каких причин в Чулкове возникло стремление к реализму, какие пути он сам намечал для его достижения, как осознавал свое новаторство в литературе. После рассмотрим его произведения бытового характера и проанализируем главнейшие художественные образы, организующие их.

Годы выступления Чулкова на литературное поприще — 60 и 70 гг. XVIII века. Если мы возьмем „Опыт исторического словаря о русских писателях“ — Новикова, относящийся к 1772 г., то найдем здесь длинный список писателей, действовавших в это время. В списке указаны литературные жанры, в которых подвизались данные писатели, а также их общественное положение. Общая картина, рисующаяся по этому сло-[с. 10:]варю, поражает двумя особенностями. За исключением нескольких имен, все эти забытые теперь писатели были поэты, писали оды, элегии, иногда поэмы и трагедии и почти все были разночинцы, мелкие чиновники, студенты и семинаристы. Вот, например, несколько характерных выдержек из новиковского словаря*: „Веницеев Семен — коллежский регистратор, много писал похвальных од и других стихотворных сочинений, но печатных нет...“, „Юдин Федор, регистратор главной дворцовой конюшенной канцелярии, писал стихи, из которых напечатана только одна ода“, „Козельский Федор, правительствующего Сената протоколист — стихи, элегии, трагедии, поэмы“, „Грачевский Илья — учитель гимназии — стихи“, „Голеновский Иван — придворный певчий — оды“, „Верещагин Иван — Троицкой семинарии студент — оды“, „Романов Вукол — Новгородской семинарии студент — стихи...“, „Рудаков Иван — старший наборщик Академической типографии — стихи“ и т. д., и т. д.

_________

* „Опыт исторического словаря о русских писателях“ 1772 г. (перепечатан Ефремовым в „Материалах для истории русской литературы“ 1867 г).

 

Поток стихотворчества захватил разные слои столичного общества от действительных статских советников (Сумароков, Херасков) до регистраторов, протоколистов и прочей чиновничьей мелкоты. Массовая литература создавалась именно чиновничьей, разночинной столичной интеллигенцией, но создавалась по заказу господствующего класса, отражала его идеологию и вкусы.

Это еще не была дворянская помещичья литература, которая стала выявлять свое лицо только в конце XVIII и начале XIX века, это были писатели — демократы на службе у столичной аристократии. Классический стиль был в руках этой армии „мелкотравчатых“ поэтов необходимым орудием: с помощью его внушительных, пышных формул новгородские и троицкие семинаристы создавали произведения, достойные быть прочитанными их покровителями и вельможами, находили такой язык для восхваления последних, какого не могла дать бедным автора» окружавшая их убогая действительность.

Таков был общий фон литературы, отвечавшей на „заказ“, даваемый, главным образом, придворной и высшей чиновной средой. Естественно, что на этот заказ отвечали преимущест-[с. 11:]венно лица, обязанные этой среде всем своим существованием, проникнутые ее психологией и идеологией, т.-е. чиновники государственных и дворцовых учреждений.

В этот дружный хор славословий в начале второй половины XVIII века стали врываться ноты, звучавшие диссонансом. Это были голоса протеста против рабского тона писателей, против фальши затверженных классических формул. Они принадлежали тоже писателям-демократам по происхождению, но осознавшим враждебность господствующей идеологии.

Какими изменениями в строе современного общества было обусловлено появление новой группы писателей, мы не будем здесь анализировать. Несомненно лишь одно, что голос новой группы был голосом крепнущего третьего сословия. Рост торговли и промышленности накануне царствования Екатерины начал противопоставлять земельному дворянству городскую буржуазию. Несомненны два факта: Чулков, которого можно поставить во главе новой группы писателей, писал не только сказки и повести, а занимался вопросом о создании нового купеческого банка, историей русских ярмарок, „русской коммерции“ и т. д. По многочисленным признаниям мемуаристов, произведения Чулкова и других романистов читались, главным образом, в купеческом и мещанском быту, так как аристократия находила стиль этой литературы слишком низким и недостойным внимания.* Чулков ориентировался на другую социальную группу, чем творцы хвалебных од и поэм, и этот иной „заказ“ проникает все его произведения.

_________

* О социальной среде, в которой распространялись произведения таких писателей, как Чулков и др., см. П. Н. Сакулин — История новой русской литературы, Эпоха классицизма, стр. 30—50 и 163—165, а также у В. В. Сиповского — Очерки из истории русского романа, т. I, вып. I, стр. 72 и далее, где много цитат из предисловий и т. п., свидетельствующих о вкусах в чтении купечества и мещанства XVIII в. На экземпляре „Русских Сказок“ Чулкова, т. 7 и 8, которым мы пользовались (принадлежит Русск. Историч. Музею), есть надпись старинным почерком „Сия книга принадлежит лавочнику Феодору Кузьмину“.

 

В художественной литературе борьба идеологий выразилась, как борьба литературных форм, точнее для данного периода, как борьба против классического „высокого“ стиля. Борьба загорелась настолько ожесточенная, что ее можно сравнить с аналогичной борьбой начала 40-х гг., когда вступавшая [с. 12:] в литературу новая плеяда демократических писателей принялась жестоко добивать поэтов-эпигонов романтической школы. Велась она двумя путями: во-первых, путем пародирования образцов враждебного стиля, во-вторых, путем создания своего стиля реалистического, а порою даже натуралистического.

Необходимой частью произведений высокого стиля сразу придающей им важный внушительный тон, соответственно настраивающий читателя, были их „посвящения“ каким - либо влиятельным лицам. Написанные в витиеватых высокопарных выражениях, „посвящения“ должны были подкупить в пользу нового произведения того или иного мецената. Вот, например, образец типического посвящения, которым снабдил одну из своих книг такой же „мелкотравчатый“ писатель, как и Чулков, Матвей Комаров. Посвящая труд „Милостивой государыне Анне Логиновне, супруге действительного статского советника Ивана Крестьяновича Ейхлера“, Комаров писал: „...воображая повсечасно изливаемые на меня, от источника щедрот ваших, с самого моего младолетия, милости, принял смелость поднести Вашему превосходительству сию издания моего книжку, с таким чистосердечным усердием, с каковым в древности вдова принесла две лепты в сокровища храма Соломона“ и т. д. Подпись автора: „Вашего превосходительства высокопокорнейший раб Матвей Комаров“.

Чулков следовал также иногда этому приему, стремился заручиться высоким именем для покровительства книге. Так, он посвятил графине Строгоновой сборники „Песен“ и хотя с большим достоинством говорил в посвящении о своих трудах, но все же не остался чужд некоторого пресмыкательства. .Всякая добродетель сродна высокоименитым особам“, — пишет он в этом посвящении. Но расшаркиваясь перед меценатами в одном случае, он, как никто, умел вышутить унизительный обычай писателей класть свой труд к „стопам“ кого нибудь из „сильных мира сего“. Свой роман „Пригожая повариха“ Чулков снабдил замечательным пародийным посвящением, одинаково остро разящим как низкопоклонных авторов, так и важных меценатов. Он взял установившуюся форму посвящений, но не поставил имени восхваляемого лица, от чего все посвящение приняло комический характер. Он начинает его так: „Его Высокопревосходительству, действительному статскому советнику, камергеру и разных орденов Кавалеру Пре-[с. 13:]многомилосердому моему Государю...“ в этом месте Чулков ставит звездочку и в примечании пишет: „Здесь имени его не будет по причине той, чтобы не ошибиться. Книги приписываются людям, смотря по содержанию их и по сложению тех людей, кому они приносятся. Я же видал весьма много таких книг которые приносились знатным господам, но вместо того, чтобы добродетели их увеличить, послужили они им сатирою. Так как бы кто желая похвалить своего мецената, но не зная в похвалах толку и умеренности, весьма нелепо его выругал. И так опасаясь его, и сверх тово не зная доброты сочиненной мной книги, ни кому именно ее не приписываю. Титул же высокопревосходительства украшает человека, того ради и я поставил ево для украшения моей книги“*.

_________

* „Пригожая повариха или похождения развратной женщины“, часть I, СПБ, 1770 г.

 

Далее Чулков продолжает посвящение по существовавшему шаблону, но вставляет несколько весьма ядовитых и двусмысленных замечаний, которые было бы слишком длинно приводить здесь. Закончив посвящение воображаемому меценату подписью: „Вашего Высокопревосходительства милостивого государя нижайший слуга Сочинитель сея книжки“, Чулков обращается в особом стихотворном предуведомлении к своему подлинному читателю, обращается просто, шутливо, без всякого „высокого“ стиля:

 

„Читатель мой любимый,

Конечно будет человек,

Который весь свой век

В науках и делах трудится

И выше облака понятием мостится...“

 

В „Предуведомлении“ к „Пересмешнику“ Чулков прямо обращается без всяких посвящений к своему читателю: „Господин Читатель, кто ты таков ни есть, для меня все равно, лишь только будь человек добродетельный...“ Заканчивает он „Предуведомление“ характерной подписью, так разительно отличающейся от традиционной формы: „Нижайший и учтивый слуга общества и читателя Россиянин“*.

_________

* „Пересмешник или славянские сказки“, ч. 1—5, М., 1783 г. [с. 14:]

 

Пародия на „высокий стиль“, насмешка над пресмыкательством писателей, начинаясь в отделе „посвящений“, проникает у Чулкова и в самый текст произведений. Здесь нет места останавливаться более подробно на стихотворных пародиях Чулкова, которыми он очень остроумно, хотя порой довольно грубо высмеивает поэтов, изо всех сил карабкающихся на Парнасс. Второй журнал свой „Парнасский Щепетильник“, он целиком посвятил этой борьбе с надутым виршеплетством, грозившим захватить всю литературу. Его „Стихи на качели“, „Стихи на Семик“, поэма „Плачевное падение стихотворцев“, отдельные выпады в „Пересмешнике“ (образы Балабана и Куромши), вставки в „Русских сказках“ — все полно злобой на мелких, часто бездарных писак, кропающих высокие оды и трагедии и продающих свое перо в угоду важным покровителям.

Интересно небольшое стихотворение Чулкова „К перу моему“*, в котором он говорит о целях писательства. Одна из целей — обличать пороки, но она не выгодна — „кто целит в порок, нужны острые глаза, оглядывайся он, чтоб не дали туза“.

_________

* „Русские сказки“, М., 1780 г., ч. IV.

 

Несравненно выгоднее и славнее писать иначе, изображая низкую действительность по законам классического стиля.

 

„Я стану уж писать трагедии, поэмы,

Надену на купцов мечи, броню и шлемы,

И войски поручу дьячкам и чумакам,

Посадским бабам страсть вложу в уста...“

 

Условность классического стиля, его риторика, вызывали гонение Чулкова не только в оде и трагедии, но всюду, где он их встречал. Он отлично чувствовал тот же стиль и в прозаической речи, в излюбленном им жанре романа. Ко времени выступления Чулкова со своими романами русская литература уже ознакомилась путем переводов с типичными жанрами романов, созданными во Франции — романом галантным (в духе Скюдери и Ла Калпренед), романом героическим, мифологическим и романом нравоучительным. В последнем роде был уже написан и первый оригинальный русский роман Эмина „Непостоянная фортуна или похождения Мирамонда“ (1763 г.). [с. 15:] Сам Чулков начал свою литературную карьеру с типичного мифологического романа „Похождение Ахиллесово под именем Пирры до Троянския осады“ — переделки трагедии Тредьяковского*. Но тем язвительнее он пародировал этот списанный с чужих образцов романический стиль. Его пародия была направлена и против неестественности развития действия в романах, и против ходульного высокопарного изложения, и против нравоучительной тенденции. Большие отступления в его повестях делаются понятными только в связи с пародийными целями автора. Приведем несколько примеров. В „Сказке о тафтяной мушке“** герой всего повествования, Неох, разлучен с своей возлюбленной, Владимирой. Ему грозят мучения и смерть. Чулков по этому поводу пишет: „По правилам сочинения романов или сказок в сем месте должно описывать разлуку любовников, как они проклинают свою жизнь, желают всякий час смерти, ищут чем заколоться, но в отчаянии не находят, желают прекратить оную ядом, но яд не скоро уморит, и так отдумывают, теряют наконец все свои чувства и вместо обморока засыпают и спят до тех пор, покаместь теряют желание к смерти, и вздумают начинать жить снова, хотя и без любовника, но я последую лучше здравому рассуждению и буду сказывать то, что больше с разумом и с природой сходно. Смерти не так весело ожидать, как свадьбы; и для того Неох не спешит увенчаться земленой диадемою; сверх же того знал он и ето, что он мне весьма надобен для продолжения моей сказки, а сочинителю для продолжения книги; я же человек не приказной; следовательно есть во мне сожаление и причиной его смерти быть мне не должно. Мог бы я последовать тем сочинителям, которые, желая украсить свое издание какими нибудь важными случаями, глотают по целой армии в сутки; но я не желаю запречь Адонида в Марсову колесницу, и Венеру никогда не отдам в солдаты, как многие это делают под разными видами; знаю, что без разума удивлять людей, знак подлой души и несносного пустомели...“

_________

* Сиповский „Очерки“, I, вып. 1, стр. 449 и далее.

** „Пересмешник“, ч. III, стр. 186.

 

Итак, Чулков неправдоподобным вымыслам романистов противопоставляет „здравое рассуждение“, не гонится за тем, чтобы удивлять выдумками, а стремится повествовать о том, [с. 16:] что „с разумом и природой сходно“. Это очень ценное признание, объясняющее тяготение Чулкова к реализму изображения.

Насколько враждебен Чулкову неестественный ход действия в классическом романе, настолько же неприменим для него высокий стиль изложения, который он нередко пародирует. Так, например, заставив Ладона* на коленях объясняться в любви Аленоне и изливать свою страсть в длинных витиеватых периодах, Чулков спешит извиниться перед читателем за то, что заставил его скучать: он сознается, что сплел объяснение из трагедий и романов, сам над ними смеется и обещает впредь не утруждать читателей таким вздором. Или описав появление утра по всем правилам классической мифологии с упоминанием Аполлона, тритонов и т. д., Чулков спешит показать, что это описание только пародия: „И так по баснословию проснулся я весьма великолепно, а в самом деле расстался с постелью по домашнему“**. Он постоянно сравнивает своих действующих лиц (обычно низкого сословия) с какими-нибудь мифологическими или героическими образами, именно для того, чтобы вызвать комический эффект. Так, соблазненная и брошенная Мартона в „Пригожей поварихе“ сравнивается с Филлидой, старый гусарский подполковник с Адонидом, купчиха и сиделец с Евдоном и Берфой, героями рукописной рыцарской повести***. Сознательное снижение стиля, его пародирование, отталкивание от него здесь очевидно.

_________

* „Пересмешник“, М., 1783, часть I, стр. 32.

** „Пересмешник“, часть I, стр. 54.

*** „Пересмешник“, „Сия благосклонная Берфа удостоила той же доверенности посадского Евдона, кудрявого молодца, первого из своих сидельцев; а оное и потому скоро приметно сделалось, что новомодный тот Евдон не ездив прежде и в линейке, начал разъезжать в карете“.

 

Не менее остроумные нападки со стороны Чулкова вызывают нравоучительные рассуждения, бывшие необходимой принадлежностью романов „высокого стиля“. Чувствуя сам некоторую склонность к чтению морали в своих произведениях, Чулков не редко подсмеивается над самим собой. Так, напр., поместив длинное рассуждение о „превратности судьбы“, Чулков ядовито замечает: „Сие нравоучение поставлено тут не кстати; но ето самое и красота книги, стихи украшает рифма, [с. 17:] а романы или сказки украшаются нравоучениями, поставленном некстати, а еще больше, как занятым из какого нибудь хорошего сочинения“*.

_________

* „Пересмешник“, ч. III, 1784, стр. 186.

 

Такую же ремарку имеем при длинном рассуждении по поводу безнравственной роли сводника в IV части „Пересмешника“. Чулков прерывает себя, вспоминая о тех писателях, „которые не зная, попросту сказать, ни уха, ни рыла ни у какой науки“, пишут, печатают и особенно любят писать нравоучения: „И сие дурацкое поветрие, мне кажется, из старины ведется: кто глупее всех, тот охотнее принимается учить других. Может быть и я, который пишу сию книгу, не превосхожу других понятием и для того посыпаю нравоучениями, как песком и кстати или некстати разговариваю о вещах важных: однако, рассудит сие читатель“.

Приведенные здесь краткие примеры показывают, как разобрался Чулков в различных литературных стилях, бывших в ходу в его время, как осуждал, осмеивал популярнейшие формы, и как любил противопоставить свой стиль существующему шаблону. Но что новое вносил он, в чем заключалось его новаторство? Говоря кратко, это были поиски реалистического стиля, возможности писать „с разумом и природой сходно“.

Чулкову не легко далось это новаторство. Он делал по своему пути шаг вперед и два назад, отходил в сторону, разрешая ту или иную художественную задачу, повсюду искал образцов, пригодного для него материала. Рядом со своими бытовыми вещами, он продолжал создавать волшебно-рыцарские сказки, бесконечные повестования об Асколонах, Славуронах и других фантастических героях. Но он их совершенно сознательно отмежевывал от бытовых произведений. Так, в „Пересмешнике“ он выводит двух рассказчиков, у которых свои определенные темы рассказов: один — Ладон — повествует о волшебных небылицах и только о них, другой — рассказывает исключительно бытовые повести. В „Русских Сказках“, после повествования о приключении Гассана Астарханского он помещает стихи, в которых говорит о наступающей смене стиля:

 

„Слагай терпенья бремя,

Давай опять марать.

Не сказками теперь палить будем, былями...“ [с. 18:]

 

После стихотворения он помещает две бытовые новеллы — „Повесть о новомодном дворянине“ и „Два брата — соперника“.

Мы не можем здесь рассмотреть все бытовые произведения Чулкова, и не все они этого заслуживают. Некоторые интересны только как этюды к лучшим созданиям, как пробы разных манер, материалы. Так, Чулков в поисках своего стиля спускается и к народной бытовой сказке, слегка художественно обрабатывая ее (напр., о воре Тимошке, о племяннике Фомке, о цыгане)*, и к рукописной повести („Дьявол и отчаянный любовник“**, эпизоды из „Пригожей поварихи“), и к чистому анекдоту, который он оформляет при помощи различных свойственных русскому быту деталей (таковы, напр., „Два брата соперника“***, братья-близнецы, которых перепутали их возлюбленные, „Скупой вор“**** и т. д.). Характерными для России XVIII века являются анекдоты, разработанные Чулковым в двух повестушках: „Драгоценная щука“ и „Пряничная монета“*****.

_________

* Русские сказки, ч. 6-ая.

** „Пересмешник“, ч. II.

*** Русские сказки, ч. 6-ая.

**** „Пересмешник“, ч. II.

***** „Пересмешник“, ч. V.

 

В первой рассказывается о тех ухищрениях, какими пользовались чиновные взяточники в провинции, во-второй, — об оригинальном способе, изобретенном одним корыстолюбивым помещиком, обойти закон, запрещающий частную продажу вина. Во всех этих рассказах нет художественных образов, характеров, а есть только живое колоритное повествование забавного сюжета.

Также анекдотичны повести „Дьявол и отчаянный любовник“ и „Великодушный рогоносец“*, но в них мы находим гораздо более внимания к психологии действующих лиц, к мотивации их поступков, а также к живописи бытового фона.

_________

* „Пересмешник“, ч. II.

 

В повести „Дьявол и отчаянный любовник“ рассказывается о купеческом сынке-провинциале, попавшем в столицу и быстро спустившем нажитое отцом состояние. Интересно, как начинается этот рассказ: улица оглашается звуком пощечины — это несчастный молодой человек получил ее от нарядной женщины, которая уходит от него с его прежним другом. В отчаянии [с. 19:] брошенный любовник изливает свое горе первому встречному, который оказывается дьяволом. Дьявол этот очень небольшого масштаба, мелкий и забавный. Он охотно выслушивает историю купчика, которая изложена очень живо. Сын богатого астраханского купца, с детства привыкший гонять голубей, после смерти отца начинает „гонять со двора деньги“. Он почувствовал „антипатию к торговле, завел много разных знакомств, среди которых был один дворянин: „Он мне зделался другом, и предпринял быть участником моего щастия, предложил, что надобно мне ехать в Москву, и искать там благородной должности“, — рассказывает купчик. Кончилась эта дружба тем, что все богатство утекло в карман к дворянину, который отнял у купеческого сына также и возлюбленную. Дьявол берется помочь находящемуся в отчаянии молодому человеку, соединяет с вероломной красавицей и наказывает дворянина.

Почти тот же сюжет был разработан Чулковым вторично в „Повести о новомодном дворянине“. Здесь рассказана та же история: сынок, получив наследство, попадает в руки столичных друзей, которые его постепенно обирают до нитки. Но есть и большая разница в разработке этой более длинной и более поздней повести. Если простоватый купеческий сынок вызывал симпатии автора, то дворянский сын, Несмысл, вызывает только его глумление. Несмысл был родом из тех дворян, которых более всего ненавидит Чулков. Это недавние выскочки, разбогатевшие приказные, накупившие деревень, и выколачивающие из них деньги. Таким был отец Несмысла — „дворянин, который древность рода не мог далее вычислить, как с времени, когда в наших мелких городах взятки дошли до совершенства. Предки его, блаженные памяти, с великим усердием набивали карманы свои трудами тех нещастных, коих хлопоты принуждали подавать прошения в то место, где они отправляли должности повытчиков и секретарей“. Когда взятки были строго запрещены, „родитель сего дворянина также почувствовал свербеж за спиною, и скуча безмездными трудами, оставил приказную службу, купил деревню и поселился в показанном месте, чтоб пользоваться, безопасно награбленным“*.

_______

* Тот же тип в „Пряничной монете“, в лице помещика Фуфаева, нажившегося на военной комиссариатской службе. К 25 душам родовым он прибавил 900 вновь нажитых. [с. 20:]

 

Сын его, Несмысл, рисуется как грубый, порочный глупец, готовый на убийство отца. С натуралистическими подробностями описывает Чулков его похождения в столице. В результате этих похождений Несмысл оказывается в таком же положении, как и герой повести „Отчаянный любовник“.

Интересно, что для развязки Чулков уже не привлекает нечистую силу, а кончает в том же реальном стиле, в каком создана вся повесть. Разорившийся дворянин идет с повинной к дяде; тот его устраивает в приказную службу. „Несмысл крючкотворство понял скорее, нежели сперва модные поведения. В нем была подьяческая кровь; следственно не надобен был ему наставник. Природа сделала его достойна своих предков“. Взятками Несмысл нажил богатство, женился, жил припеваючи. Правда, после его смерти, его состояние было описано по челобитьям обиженных, но это лишь уступка автора морали, необходимая, чтобы подтвердить пословицу — „Неправое собрание прах“.

Сравнивая новеллу об „Отчаянном любовнике“ и повесть о „Новомодном дворянине“, мы видим, как углубляется при одном сюжете разработка образа героя и как все более житейски правдиво обрисовываются его похождения, их завязка и развязка. Значительно сложнее и композиция второй повести. Здесь мы встречаем не рассказ об одном забавном эпизоде, анекдоте, а нанизывание целого ряда событий, их скрепление путем выделения центрального образа. Несмысл — это воплощение одного из характернейших героев Чулкова, героя ему антипатичного, но часто встречающегося в его повестях. Это собрание всех отрицательных сторон нового, недавнего дворянства: деревенское невежество (следствие того, что детство проходит в глуши деревенской усадьбы — другой яркий пример Балабана из „Пересмешника“), падкость на все ультрамодное, презрение к русскому и преклонение перед Францией, развратный образ жизни, кутежи, игра, и рядом со всем этим — умение выжимать деньги и на службе в городе, и в деревне из крестьян.

Другая повесть, выделенная нами из ряда простых изложений анекдотических событий, называется „Великодушный рогоносец“*. Если в Несмысле наиболее полно воплотился [с. 21:] антипатичный Чулкову образ обеспеченного дворянина, то в слуге, герое „Рогоносца“, зачаток другого его излюбленного образа, а именно, случайного человека, проходимца, удачно совершающего свой жизненный путь. Слуга решил использовать для своего удовольствия деньги, которые ему поручил барин отнести ростовщику, и с помощью дьявола это ему удается настолько хорошо, что именно с этого момента начинается его благополучие на всю жизнь. Характер слуги очерчен слабо, показана лишь его заветная мечта — стать барином хотя бы на день или на час. Это только первый очерк из серии счастливых проходимцев, которых особенно любил изображать Чулков.

_________

* „Пересмешник“, ч. II.

 

Мы не будем здесь касаться вопроса, насколько этот тип сложился у Чулкова под влиянием западной литературы, и насколько он был обусловлен условиями русской жизни того времени. Влияние Жиль-Блаза Лесажа и других образцов французского авантюрного романа на Чулкова несомненно, и достаточно разработано в научной литературе*. Нам интересно здесь показать эволюцию этого образа в творчестве Чулкова от первых слабых, надуманных персонажей до яркой жизненной фигуры героини последнего романа. Ладон и беглый монах в „Пересмешнике“, Неох в „Сказке о рождении тафтяной мушки“ и, наконец, Мартона в „Пригожей поварихе“ — вот четыре воплощения по существу одного и того же художественного типа. Рассмотрим их здесь по возможности подробнее, так как именно в них заключен наиболее ценный материал для решения вопроса о социальном значении творчества Чулкова.

_________

* См. В. В. Сиповский „Очерки“, а также статью Е. Мечниковой „На заре русского романа“, „Голос Минувшего“, 1914, № 6.

 

Ладон* это лишь бледный этюд и к Неоху и к Мартоне. Он как бы рассказывает свою автобиографию с 18-летнего возраста, вкратце упомянув о том, что было до этого времени.

_________

* Основная часть „Пересмешника“, связывающая все остальные, гл. обр., ч. I.

 

Происхождение его темное: отец — еврей, мать — цыганка; сам он с детства отличается проворством, ловкостью и находчивостью. Юношей он попадает (каким образом мы не знаем) в дом полковника и живет в нем на положении не то [с. 22:] балагура-приживальщика, не то постоянного гостя. Ладон всегда весел, предприимчив, находчив и угодлив. Он в дружбе со всеми членами семьи, делается любовником дочери полковника более потому, что она влюбляется в него, и разыгрывает для ее удовольствия роль галантного кавалера и страстного любовника. Он чужд суеверий, не трус, но все же любит быть лучше в стороне и не ввязывается в ссору с более сильными. Внешне угождая „благородным“, он в то же время полон презрения к этим людям и всегда рад уязвить их „благородством“. Полковника он изображает как труса, пьяницу, окруженного компанией таких же друзей — дворян. О их кутеже рассказывает он следующим образом: „Насандалив довольно носы, встали мы из-за стола по обыкновению пьяниц, только благородных, а не подлых...“ (ч. I, стр. 25). Язвит он также „благородных“ за их страсть к французскому языку.

Рассказывая об одном офицере, он употребляет слово фамилия и сейчас же дает к этому слову следующее примечание: „Фамилия, по-русски род, порода, колено, семья. Здесь не проставлено для того по-русски, что я говорю не о простом гражданине. Я человек не храброй, следственно до-драки не охотник. Семья слово не знатное, а фамилия слово благородное, так надобно его непременно оставлять для таких знатных господ, каков есть мой благоизбранный разгильдяй“ (ч. I, стр. 1).

Полковник, в изображении Ладона, не только пьяница, но и трус (случай с монахом, переодетым мертвецом). Полковница, разряженная развратная женщина, и пьянствует не меньше мужа. Смерть ее является последствием одного из кутежей. Ладон ехидно отмечает фальшивую грусть на ее похоронах и подлинное веселье на поминках

Истинную симпатию Ладона и дружеское отношение вызывает беглый монах, который после разоблачения его маскарада делается таким же приживальщиком в доме полковника, как и Ладон. Ладон и монах сходятся потому, что их психология одинакова, как одинаково их социальное положение. Монах, однако, старше Ладона, больше видел свет, испытал бедствий. Его насмешливое отношение к жизни, его положение в качестве приживальщика в чужом доме, его богатая всякими повествованиями память значительно более объясняется его прошлым, чем у Ладона. Он многое пережил, [с. 23:] раньше чем попал в дом полковника. Он рано остался сиротой; родной дядя его обобрал и так жестоко обращался с ним, что юношей он решился бежать от него. В странствиях он попал к разбойникам, управляемым атаманом философом. Беглый монах сочувственно позднее вспоминал об этом оригинальном разбойнике. „Он отнимал от богатых половину их имения, и сию часть делил на двое: одну оставлял себе, а другую отдавал бедным людям. Обиженные им нестолько на него негодовали, сколько награжденные им его благодарили. Мне показался он новым философом. У кого много, у того он отнимал, а у кого ничего не было, тому давал. И таким образом положил я так, рассуждая долго: пускай дадут ему имя наши жадные к деньгам богатые граждане...“ (ч. I, стр. 70).

Выпущенный разбойниками рассказчик долго скитался по деревням и дворянским усадьбам, промышляя себе пропитание званием „выходца с того света“, за что в конце концов был схвачен и насильно пострижен в монахи. Из монастыря он бежал, но попался во дворе полковника и, прощенный последним, остался жить в его доме, увеселяя вместе с Ладоном своими рассказами господ.

Именно ему приписывает Чулков „Повесть о тафтяной мушке“ и другие бытовые рассказы. Ладон же является повествователем волшебных приключений и рыцарских похождений.

Итак, в основной повести „Пересмешника“ даны два симпатичные автору образа — Ладон и монах — два лица, от которых зависит стиль всех дальнейших повествований. Какими же приемами пользуется Чулков в обрисовке этих образов, как он знакомит с ними читателей?

Мы не найдем в „Пересмешнике“ ни внешнего описания лиц, портретов, ни анализа характеров. Краткие эпитеты, а главное развивающееся действие обнаруживает свойства персонажей. Но так как собственно сюжета в завязке „Пересмешника“ никакого нет, а есть лишь сплетение отдельных анекдотов и „историй“ (по большей части на т. н. бродячие мотивы, как, напр., о мертвеце, о благородном разбойнике и т. д.), то образы не встают перед нами цельными законченными фигурами, а могут быть лишь приблизительно искусственно соединены из раздробленных черт. [с. 24:]

Многое для понимания образов дает язык, бойкий, меткий язык простолюдина балагура с прибаутками, пословицами и поговорками. Этот язык блещет своим богатством и не тер- пит иностранных слой и оборотов. Отвращение к иностранной речи, которым запечатлен весь роман, обусловлено ненавистью автора к иностранцам, которые для него сливаются с враждебной для него группой дворянства*. Ярко выраженный национализм — одна. из характернейших черт бытовых повестей Чулкова.

_________

* См. напр., „Пересмешник“, ч. I, стр. 15, слова Ладона: „Компания по-русски — беседа, товарищество. Я для того не поставил оного на русском языке, что были тут (среди гостей полковника) немцы и французы, те которые не только русские слова, но и нас самих ненавидят, несмотря на то, что питаются нашим хлебом“.

 

Итак, образы Ладона и монаха во многом остаются неясными для читателя, хотя основные черты их выражены уже достаточно определенно. Следующая разработка того же типа — Неох, герой сказки „О рождении тафтяной мушки“. Перед нами опять бедный, но ловкий и предприимчивый юноша, находчивый и остроумный. С Ладоном его сближают именно эти черты характера. Близко напоминает Ладона история его двух романов: его возлюбленные — богатые влиятельные особы, и он, угождая им, тем самым делает свою карьеру. Напоминает также Ладона положение Неоха в семье отставного военного (ч. IV, стр. 190—200). Он попал в нее случайно, но „пришелся к дому“, стал жить припеваючи на положении постоянного гостя. Его вскоре так полюбили в доме, что „слуги и служанки охотнее ему служили, нежели своим господам“. Характеристика семьи, где прижился Неох, также близко напоминает семью полковника, как и характеристика многочисленных гостей.

То положение, которое являлось для Ладона основным — положение гостя—приживальщика — для Неоха было лишь случайным эпизодом в его жизни. Судьба беглого монаха ему ближе: он, также как и монах, должен скитаться, пройти через ряд приключений, с трудом пробиваться в жизни. Но краткий рассказ о жизни монаха развернут в длинное повествование о приключениях Неоха. Сближает монаха и Неоха еще одна черта: они оба, при всей своей бедности и злоключениях, по развитию выше своей среды; они — ученые, что мы [с. 25:] узнаем о монахе из эпизода с разбойниками, а о Неохе при описании его карьеры в Винете*.

_________

* О Неохе так и говорится: „Одарен он был знанием истории своего отечества, государственной экономии, политики, а сверх того имел отменную от прочих память“.

 

Рассказ о Неохе, в отличие от рассказов Ладона и монаха, являющихся как бы автобиографиями, ведется не от лица героя, а повествуется в третьем лице, рассказчиком. От этого жизненность образа несколько бледнеет. Диалогов Чулков почти не знает, и речи Неоха мы не слышим. Все что мы узнаем о нем, говорит за него автор, в то время как большим преимуществом в изображении Ладона была именно его образная, живая речь, дополняющая скудные сведения о нем.

Шагом назад по сравнению с первой повестью повесть о Неохе является еще и в том отношении, что действие из современной автору жизни перенесено в фантастическую, дорюриковскую эпоху, происходит в языческом Новгороде и в какой-то также языческой Винете. Но в этом славянском Новгороде есть университет, в котором в качестве студента учится Неох, а в Винете живут купчихи и сидельцы, очень напоминающие Замоскворечье. В конце концов русская действительность XVIII века встает очень мало замаскированная в изображении этой древне-славянской культуры.

Если образ Неоха вследствие указанных причин несколько потерял в бытовой правдивости и жизненности воплощения, то он значительно выиграл в отчетливости, мотивированности изображения. Неох — бедный студент, верный друг и приятель в кампании таких же бедняков, как он, и злой насмешник в кругу студентов богатых, презирающих его за бедность. Тема бедности и богатства, социального неравенства, входит в повесть с первых страниц ее и постоянно привлекает внимание автора. Собственно, она является организующей для всего произведения. Чтобы читатель хорошенько понял борьбу и победу умного бедняка над теми препятствиями, которые ему на пути ставят тупое богатство и знатность, рассказчик не скупится на постоянные отступления в таком роде: „Природа награждает людей разными талантами, одним кладет она в сундуки множество денег, а в то место, где должен быть [с. 26:] разум, Арабскую цифру 0, другим кладет в голову множество разума, а в карман денег ни копейки“ (ч. III, стр. 136).

„Старость и высокие чины не делают нас разумными они производят только к нам в других почтение, а дурачества нашего у нас они отнять не могут“ (ч. III, стр. 192).

„Сказывают, что худо жить без денег, а без ума еще того хуже, и у кого есть деньги, у того разум и знание должны быть неотменно, так как в жаркий день тепло, а в дождливый ненастье; у меня нет денег, следовательно не надлежит быть и разуму; но ежели правду сказать, то деньги не сопряжены с умом; бывает великой богач великой дурак случается и бедный человек не последний в городе купец...“ (ч. IV, стр. 188).

Таких разъяснений к основной теме повести можно было бы привесть очень много. Но и без них яркий образ Неоха убедительно за себя говорит. Умный бедняк — Неох на протяжении всей повести издевается над богатыми и бедными и старшими. Он проводит за нос богатых приятелей студентов, обманывает первосвященников и всех жрецов, надувает помещика, его семью и богатого гостя, издевается над богатым купцом в Винете и т. д., пока не делается сам таким достойным, знатным, богатым членом общества, как те, которых он эксплоатировал на пути своего восхождения по общественной лестнице. Рассказчик охотно показывает, что в Неохе слабое место — его жадность к деньгам, хотя он не умеет удерживать их и готов прокутить сейчас же, как только они попали в его руки. Деньги его склоняют к преступлению и заглушают голос совести.

„Хотя Неоху и говорила часто совесть, но светлая монета делала всегда ей затмение“, замечает рассказчик и объясняет этот факт общим свойством людей: „Ибо человек при получении множества богатства всякое порочное нахальство сделать в состоянии“ (ч. III, стр. 178). Удача Неоха — неожиданное получение лошади, часов и табакерки — делает его гордым и самодовольным, что немедленно вызывает следующее замечание рассказчика: „От прибытку рождается в нас гордость, от гордости глупость, от глупости чванство, и, наконец, делается человек совсем дураком. Природное дурачество мне кажется несколько простительно, а нажитое достойно омерзения“. [с. 27:]

Неох сознает свое превосходство над глупыми богачами, тяготится униженным положением бедняка, но не способен понять несправедливости существующего строя, в нем нет и тени протеста против положения вещей в целом. Наоборот он вырабатывает свое мировоззрение бедняка, который привык к низкой доле и считает ее в порядке вещей. Того же мнения повествователь его истории. Когда Владимира изменила Неоху и вышла замуж за богача, то Неох утешил себя следующими рассуждениями. Прежде всего он сравнил себя с женихом Владимиры: „Вообразил во-первых себя не фамильного гражданина, безденежного студента, безымянного обывателя: то сия нумерация ясно мне и открыла превосходство кавалера, которого Владимира избрала себе супругом“. Неох упрекал себя за то, что он „студент отважился так помыслить что обогащенная свыше мер красавица предпочла знатного господина не фамильному студенту, а того и еще хуже о том ему скорбеть; нет сия слабость неприлична ученому человеку, а особливо молодому и просвещенному, который совершенно знает как ему около своей сферы обращаться“ (ч. V, стр. 160).

Уметь обращаться „около своей сферы“, публично преклоняться перед властью богатства и знатности, а втихомолку издеваясь острым умом над их тупостью — вот основное свойство Неоха. И рассказчик с своей стороны рассыпает много замечаний по поводу этой внешней угодливости, свойственной бедняку. Сам он, начиная рассказ, оговаривается, что будет угождать „великим мира сего“. „Я бы мог говорить и еще о некоторых приключениях, которые Неох учинил памятными в своей жизни; однако знаю, что как бы дела велики ни были, да ежели произведены они малым человеком, то от большого числа великих людей принимаются с презрением. Итак, чтобы таким низким повествованием не причинить скуки важному уху, оставляю я другие приключения; ибо довольно знаю, что наши модные граждане, охотнее читают романы, нежели сказки“ (ч. III, стр. 151).

В другом месте рассказчик насмешливо соглашается доказать в угоду свету положение, что „честь бедных людей не столько тверда, сколько людей богатых“ (ч. III, стр. 182), не пропускает возможности сострить на счет упавшего и быстро оправившегося от ушибов Неоха: „В бедном состоянии болезни бывают не так велики, как в богатом“ (ч. III, стр. 193). [с. 28:] Он рисует довольство Неоха собой, когда его покровитель Длан ласково и дружелюбно его принял. „Ибо, — говорит рассказчик, — в то время бываем мы разумнее и отважнее, когда принимают нас знатные господа благосклонный веселый и снисходительный их взгляд оживляет ваше понятие и вселяет в нас весьма обильное красноречие“ (ч. V, стр. 247).

Так пытается автор, путем вставок от лица рассказчика, пояснить образ Неоха, показать основную черту этого умного авантюриста, арривиста, из ничтожества и бедности, путем хитрости, знаний, угодливости и смелости, пробивающего себе дорогу на вершину общественной лестницы. Глубокое презрение к богатству и знатности не мешает Неоху закончить карьеру в качестве богатого боярина, ближнего лица к государю.

Мы видели как часто автор беспомощен в обрисовке образа, как необходимы ему рассуждения и нравоучения по поводу поступков Неоха для того, чтобы показать их значение и смысл. Он не умеет еще заставить образ говорить за себя, хотя и сознает нехудожественность своих отступлений и борется с ними. Интересно отметить, что Чулков также сознательно отказывается от двух важнейших приемов, которые облегчили бы ему создание образа, а именно не пользуется описанием и психологическим анализом, хотя, конечно, и тот и другой прием ему были известны. Мы почти не встретим у него описания наружности действующих лиц, их обстановку и т. д., хотя он сам признает, что описание необходимая принадлежность романа. Лишь однажды он пускается в подробное описание комнаты Владимиры и тотчас же подсмеивается над собой: „Сие описываю я для того, что сочинитель романов должен быть непременно историк, и не упускать ничего, что принадлежит до вранья и басен; а ежели оного мы, хотя и не в числе оных, романисты употреблять не будем, то скоро все люди потеряют к нам должную честь, и трудами нашими будут обертывать купцы товары, а петиметры завивать волосы“. Не менее иронически относится Чулков и к обязанности автора анализировать душевные движения героя. Насмешкой над установленным романическим каноном звучит следующее его заявление по поводу анализа переживаний героя. Неоха привезли с завязанными глазами в неизвестный, роскошный дом и оставили одного. Рассказчик замечает по этому поводу: [с. 29:] „Что же он думал, об этом я не ведаю, хотя бы и должно было мне описать его смущение и движение сердца; но сочинители романов ежели видят где непонятное их уму, то всегда оставляют то без описания, что бы не так много невежество их открывалося перед теми, которые почитают их разумными и учеными“.

Как же может быть создан художественный образ, если автор отказывается от описаний, анализа переживаний и не умеет заставить говорить героя? В его распоряжении остаются лишь ремарки от имени повествователя, а главное — действия данного лица, его поступки, которые характеризуют его так или иначе. Действий в романе Чулкова очень много, но не все они ценны для характеристики образа. Часто повествование о каком-нибудь поступке, не обусловленном известной причиной и не объясненном относительно цели, превращается в простой рассказ о приключениях, связанных данным лицом в одно целое.

Оживлению центрального образа много способствует его окружение второстепенными лицами, которые дополняют и оттеняют его свойства. Если в рассказе о Ладоне и монахе мы почти не имеем второстепенных персонажей, то в сказке „О тафтяной мушке“ довольно отчетливо кроме Неоха нарисован еще целый ряд персонажей. Прежде всего перед нами яркая характеристика женщины — покровительницы, с которой связана судьба бедняка авантюриста. Уже Ладону покровительствовала дочь полковника, влюбившаяся в него Аленона. Неох имеет двух покровительниц знатного происхождения, сперва Владимиру, дочь новгородского первосвященника, потом дочь винетского боярина, устраивающего его карьеру. Любовные дела помогают Неоху в делах житейских. Его любовницы, по словам рассказчика, при всех блестящих внешних данных отличаются различными душевными пороками. Вот как изображается Владимира: „Она была девушка светская и знала больше, нежели бы ей надобно было; читала романы, и у них научилась презирать людей и перед всеми гордиться; узнала почитать за безделицу нужные вещи, и пользоваться теми, которые ее умнее поняла, каким образом презирать свою веру и отечество, а любить чужестранных обманщиков, и словом, все то, что принадлежит до развратной щеголихи“ (ч. III, стр. 169). Подобная же характеристика дана будущей жене [с. 30:] Неоха: „Девица, пригласившая Неоха, была из высокородных, таких, кои по воспитанию обыкли думать, что в рассуждении высокородства их многое им позволено, и что правила принуждения себя и благопристойность должны относиться к малочиновным только; а целомудрие, низкомысленное изречение, отсылается ими в деревенские хижины“. Есть и другие злобные характеристики „новомодных щеголих“, которые должны быть поставлены в один ряд с изображениями дворян, вроде Несмысла, о котором говорилось выше.

Образ знатной покровительницы необходим в развертывании фабулы, где действует Ладон и Неох. Другие лица более или менее случайны, эпизодичны, но все же служат для дополнения фигуры Неоха. Таковы образы жрецов, семьи помещика, винетского купца и другие. Очень ярки массовые сцены, подлинно жизненные, реальные по манере письма. Особенно хороши сцены из быта бедного студенчества и пирушка нищих в Винете, т.-е. те этапы, которые проходит Неох в пору бедности и „безымянности“. Наоборот, круг вельмож, бояр, которого достигает Неох позднее изображен совсем слабо и вся эта последняя часть скомкана, сокращена автором. Может быть здесь играло роль то обстоятельство, что Чулков дописывал пятую часть „Пересмешника“ через несколько лет после издания первых четырех*.

________

* Части I—IV относятся к 1769 г., а V часть к 1783 г.

 

„Сказка о рождении тафтяной мушки“ по сравнению с первой новеллой „Пересмешника“ о Ладоне представляет большие художественные достижения, хотя в некоторых отношениях еще довольно беспомощна (искусственно созданная эпоха, ремарки автора и т. д.). В следующем романе Чулков сумел освободиться и от этих недостатков и достиг таких высокохудожественных результатов, дальше которых в свое время итти он не мог.

В романе „Пригожая повариха или похождения развратной женщины“ Чулков вернулся к форме автобиографического рассказа главного действующего лица. При неумении создавать диалог и анализировать переживания эта форма особенно удобна, так как ремарки автора заменяются рассуждениями самого действующего лица. Далее Чулков избежал искусственного отдаления действия во времена доисторические. Мартона [с. 31:] живет сперва в Киеве, потом в Москве в начале XVIII века. Ее муж был убит в бою под Полтавой. В романе дана реальная бытовая картина жизни этих городов в определенное историческое время. Мартона, как и Неох, окружена другими образами, поясняющими образ основной, причем второстепенные персонажи написаны чрезвычайно метко и живо. Психология бедняка вскрывается не в рассуждениях автора по поводу поступков действующих лиц, а в самых поступках героини и в ее собственных размышлениях по разным поводам. Вот те положительные черты, которые отличают новый роман Чулкова от предыдущих опытов и которые законно создают этому произведению славу первого русского бытового романа.

Рассмотрим образ Мартоны. Она также „арривистка“ как Ладон и Неох, из ничтожества идущая к богатству и положению в свете. Но не каприз автора заставляет ее стремиться к возвышению, а остро развитая самозащита, борьба за жизнь. Мартона совершенно отчетливо сознает причину, толкнувшую ее на авантюрную жизнь. В самом начале повествования она говорит о своем муже: „Он был не дворянин, не имел за собой деревень, следовательно осталась я без всякого пропитания, носила на себе титул сержантской жены, однако была бедна. От роду мне было тогда 19 лет, и для того бедность моя казалось мне еще несноснее“ (стр. 2). Молодость, соблазны большого города, в котором она живет, страх перед бедностью, беззащитностью толкают ее на первое приключение. Она идет на содержание к камердинеру богатого барина, но вскоре меняет слугу на его господина, который щедрее платит. Откровенно обнажает Мартона все несложные пружины, двигающие ею на жизненном пути. Большую роль играет честолюбие, желание быть госпожей, барыней. Она и камердинер наняли своих собственных слуг и обращались с ними, как с крепостными: „Я ни за что сама приняться не хотела, и ехала на моей служанке так, как дурак на осле... мы кричали на слуг так, как на своих собственных, били их и бранили сколько нам угодно было...“ (стр. 4).

У Мартоны почти детская страсть к дорогим вещам, нарядам, украшениям, за которые она готова продать себя. Барин подарил ей табакерку: „перевертывала я ее в руках сколько хотела, казала со сто раз старухе, слуге и служанке, и когда что говорила, то указывала всегда табакеркой, и все [с. 32:] примеры делала ею“ (стр. 8). Еще ярче обнаруживается ее примитивная женская страсть к украшениям в сцене у подполковника в первый день ее пребывания в его доме. Влюбленный старик отдал ей ключи от всех сундуков с одеждой покойницы жены: „Жадность к нарядам немного времени позволила мне медлить: пошла я по сундукам, в которых нашла довольно нарядного платья; но более всего жемчугу, которого еще от роду не видывала и не имела на себе. Обрадовавшись тому слишком, и забыв благопристойность самой первый день начала его перенизывать по своему, а господин гусарский подполковник, надевши очки, помогал мне в моей работе и выбирая крупные зерна, подавал мне для низанья и цаловал мои руки“ (стр. 32).

С любовью к нарядам связывается мелкое мещанское тщеславие ими перед менее имущими и Мартона великолепно рассказывает о своем удовлетворенном самочувствии, когда она в жемчугах и барском платье входила в церковь рядом с подполковником, разыгрывая „госпожу“ и когда толпа с завистью перед ней расступалась. Мартона даже философствует на эту близкую ей тему: „Чем больше имеет убранства женщина, тем больше бывает в ней охоты прохаживаться по городу и от того наши сестры многие портятся и попадают под худые следствия“. Приобретенные богатства, наряды так становятся дороги Мартоне, что она бы лучше „согласилась умереть, нежели расстаться с ними“. Но проходят годы, и Мартона привыкает к роскоши, она не веселит ее больше, как малого ребенка, как дикаря. В ней просыпается благоразумие маленькой буржуазки, инстинкт накопления: „Богатство сие меня не веселило, — говорит она о своем благополучии со Свидалем, — ибо я уже видала оного довольно, но предприяла быть поосторожнее, и вознамерилась запастись для нужного случая. Определила шкатулу, в которую клала чистые червонцы, чтоб в случае перемены щастия послужила она мне подпорою“ (стр. 79).

Мартона — типичная горожанка. В своих авантюрах она чувствует себя уверенной только в большом городе, где она знает, что не пропадет. Господин завозит ее в деревню и здесь она теряет почву под ногами, уверенность в себе. Обещания барина ее не успокаивают: „Такая песня была бы мне приятна в городе, но тут, чем ближе я подъезжала к деревне, тем [с. 33:] больше страх во мне час от часу умножался“. Ее предчувствия оправдались. Жена господина ее избила и выбросила вон из усадьбы на произвол судьбы. Мартона почувствовала среди деревенской природы свое полное одиночество и неприспособленность: „Леса и поля мне были незнакомы, они были мне не любовники, не прельщались моей красотой и мне ничего не давали...“ говорит она о своем пути из усадьбы в город.

Характерной чертой Мартоны является ее покорность и самоосуждение. Она не протестует против совершенного над ней насилия, не осознает несправедливости общества по отношению к ней. Напротив всю вину она берет на себя и сама произносит себе строгий приговор. Только ее большая энергия и жадность к жизни заставляет ее инстинктивно бороться и искать лучших условий существования. Вместе с тем с удивительной покорностью она отдает себя и свою жизнь на суд свету: „Увидит свет, увидев, разберет; а разобрав и взвеся мои дела, пускай наименует меня какою изволит...“ (стр. 1).

Мартона и в повествовании своем помнит о том, что „свет“ ценит, и что осуждает. Так, она избегает рассказывать о самых тяжелых своих испытаниях и так объясняет это: „Такие описания не всякий читает с охотой. Богатый боится обеднеть, а скудному оно уже наскучило“. Как Ладон и Неох Мартона любит противопоставить себя богатым, обеспеченным людям, и иногда находит оправдание своим дурным поступкам в том, что более сильные и сознательные люди поступают еще хуже, чем она, бедная, слабая женщина.

Мартона постоянно отдает себе отчет в тех душевных движениях, которые побуждают ее поступать так или иначе. Психологическому анализу отводится много места и хотя сама психология ее чрезвычайно несложна, детски наивна, но вскрыта она удивительно тонко и глубоко. Ее самолюбивые размышления, вернуться ей или нет к обманутому подполковнику после того как Ахаль ее бросил, ее наивная радость, когда обидчик управляющий был из-за нее наказан барином, ее постепенно крепнущая нежность к Свидалю, вырастающая в ее первую подлинную любовь — все эти моменты намечены легкой и художественной кистью. Без длинных рассуждений и нравоучений, но вместе с тем верно и живо рисует автор [с. 34:] образ этой „очаровательной грешницы“, „русской Манон Леско“, как хорошо назвала Мартону Е. Мечникова в своей статье*. Особенно надо отметить язык, которым рассказывает Мартова свои похождения. Простой, почти простонародный, пересыпанный десятками пословиц и поговорок, он вместе, с тем нигде не дисгармонирует с прекрасным образом героини. Рядом с старинными русскими выражениями попадаются галлицизмы Петровского времени, отзвуки классицизма в литературе (Адонид, Филлида), вошедшие в житейский обиход, что в целом создает впечатление речи именно городского обывателя, близкого к простому народу, но уже затронутому европейской цивилизацией.

________

* „На заре русского романа“, „Голос Минувшего“ 1914.

 

Насколько сочувственно и почти с любовью изображает Чулков свою наивную, демократическую героиню, настолько же зло и ехидно рисует он в том же романе образ другой распутницы, в жилах которой „переливалась благородная кровь“. Эта особа оказывается литературной дамой, у нее собираются поэты, она сама пишет предисловия к романам и т. д. Но вместе с тем она порочна, черства, города и рядом с Мартоной является каким то извергом, причем автор не забывает несколько раз напомнить, что она „дворянская дочь“.

Мы не будем здесь характеризовать те бытовые фигуры которыми Чулков наполнил свой роман. Они хорошо обрисованы Сиповским и Мечниковой. Отметим лишь, что их изображение достигается Чулковым при удивительной экономии изобразительных средств и ни разу не нарушается наивно простодушный характер речи Мартоны. Без длительных описаний, без рассуждений, несколькими красочными мазками набрасывает она перед нами жизнь приказного секретаря, отставного подполковника, картину тюрьмы и т. д. Надо также отметить, что „Пригожая повариха“ резко отличается от разобранных ранее произведений Чулкова своим отходом от форм авантюрного романа. Происшествия не нанизываются механически на один стержень (жизнь главного героя), не подчиняют себе действующих лиц. Наоборот, образ героини определяет собой все события романа, мотивирует и осмысляет их. О композиции романа в целом мы, к сожалению, говорить не можем, так как роман остался незаконченным. [с. 35:]

„Пригожая повариха“ — высшее художественное достижение Чулкова. Но это еще не последняя ступень на его пути к бытовому реализму. У него есть две новеллы, которые показывают как еще далеко мог он пойти в этом направлении, какие возможности новых приемов творчества нащупывал он, отталкиваясь от шаблонов рыцарского и фантастического жанра. Это рассказы „Горькая участь“ и „Досадное пробуждение“. Эти рассказы можно назвать своего рода „физиологическими очерками“ XVIII века: их задача не интересный сюжет, не занимательное повествование, а воссоздание двух типичных фигур русского быта с потрясающей натуралистической точностью и откровенностью. Рассмотрением этих рассказов мы закончим нашу статью.

В „Горькой участи“* изображен рядовой захудалый русский мужик. Чулков часто мимоходом в своих повестях изображает крестьян, почему то всегда в моменты их ссор, стычек или с солдатами, или между собой из-за земли. Чулков изображал их с большим реализмом, слегка иронически, без особого сочувствия. В „Горькой участи“ тоже нет ни тени сентиментализма, которому уже не был чужд Эмин в своем „Мирамонде“.

________

* „Пересмешник“, V, стр. 181—201.

 

Но натурализм описания Чулкова действует сильнее, чем позднейшие сентиментальные тирады карамзинистов. Позволю себе привести довольно длинную цитату из этой удивительной повести, для XVIII века звучащей каким то откровением. Вот ее начало: „Крестьянин, пахарь, земледелец, все сии три названия по преданию древних писателей, в чем и новейшие согласны, означают главного отечеству питателя во время мирное, а в военное крепкого защитника, утверждают, что государство без земледельца обойтися, так как человек без головы жить не может: но ложь ли, правда ли рассуждать нам о том не досуг; да сверх того к сказкам такие глубокие задачи и не принадлежат.

Мы скажем, что витязь повести сей, крестьянин Сысой Фофанов сын Дурносопов*, родился в деревне, отдаленной от города, воспитан хлебом и водою, быв повит прежде пе-[с. 36:]ленками, которые тонкостью и мягкостью своею не много уступали циновке; лежал на локте, вместо колыбели в избе летом жаркой, а зимой дымной; до десятилетнего возраста своего ходил босиком и без кафтана, претерпевал равномерно летом несносной жар, а зимой нестерпимую стужу; слепни, комары, пчелы и осы вместо городского жиру во времена жаркие наполняли тело его опухолью. До двадцати пяти лет, в лучшем уже убранстве, против прежнего, т.-е. в лаптях и в сером кафтане ворочал он на полях землю глыбами и в поте лица своего употреблял первобытную же свою пищу т.-е. хлеб и воду с удовольствием“.

________

* Отметим появление бытового русского имени вместо условных Ладона, Неоха и Мартоны, типичных для XVIII века.

 

Из за бедности Сысой не мог жениться, да кроме того его ожидала напасть: кулаки — съедуги несправедливо „удумали отдать Сысоя в солдаты“. Хотя лекарь забраковал его, но взятки решили дело и Сысой был взят. Вот как Чулков описывает кулачество в деревне своего времени. „Зависть и ненависть, те же самые и между крестьянами, какие бывают между горожанами; но как крестьяне чистосердечнее городских жителей, то сии пороки скорее в них приметны бывают нежели в тонких политиках, обитающих при дворе и в городе. Такие сельские жители называются съедугами; имея жребий прочих крестьян в своих руках, богатеют на щет их, давая им в займы деньги, а потому запрягают их в свои работы так как волов в плуги; и где таковых два или один, то вся деревня составлена из бедняков, а он только один между ими богатый“.

В военном управлении царствовало взятничество и хищения. Без провианта и одежды, вместе с другими новобранцами, Сысой был отправлен в действующую армию. Большинство солдат разбежалось по дороге, но Сысой „мирским подаянием“ дошел до места назначения в армию где то за границей России. Далее „Сысой обучившись артикулу был на 3-х приступах изрядным солдатом, с похвалою от командующих; но на последнем из тех сражений потерял правую руку“. На этом кончается военная карьера Сысоя и он пешком, с пустой котомкой за плечами отправляется в родную деревню „подаянием доброхотных дателей“. В деревне он встречает горе, полный разгром семьи и хозяйства, и бедный калека остается одиноким в своем дворе, без скота, без хлеба и, главное, без руки, „без которой — по словам автора — он не только целого, но и половины доброго и прилежного крестьянина со ставить не мог“. [с. 37:]

Таково содержание этой несложной, маленькой повести. Интересно, что и при ее создании Чулков озабочен тем, чтобы сравнить убогую русскую жизнь с популярными сказочными повествованиями, а Сысоя Дурносопова противопоставить романическим витязям и героям. Повествуя о жалком возвращении Сысоя на родину, Чулков пишет: „Путешествие его из армии на место рождения не столь было славно и достопамятно, как путешествие Бова Королевича из царства Додона Додоновича во владение Кирбита Верзауловича, родителя Милокрасы Кирбитовны, или славного рыцаря Петра златых ключей во владение прекрасной королевы Магилены Неополитанской; следовательно такова прилежного описания и не требует“.

Еще отчетливее противопоставление натуралистического стиля стилю волшебно-романическому в повести „Досадное пробуждение“*. Радужный сон пьяного подъячего противопоставляется гнусной действительности его жизни. Во сне он герой-красавец во дворце самой богини счастья; на яву — он завзятый пьяница, которого наказывают за его порок, сажая „в железа“, и который даже не заслуживает постоянного жалования, а работает за договорную плату. Действительность и мечта во всем противоположны друг другу и Чулков умеет использовать контраст стилей в описании того и другого. Традиционные изображения красавцев в романах противопоставляются натуралистическому описанию внешности подъячего, для которой Чулков находит чрезвычайно смелые эпитеты и определения. Вот картина превращения во сне пьяного Братина: „В то мгновение багровый и угреватый его нос учинился наилучшим из всех бывших некогда в чести у римлян. Сывороточно-серые его глаза обратились в пару черных, блистающих очей, коих взоры острее стрел проницают до сердца и располагают страстными вздохами побежденных. Синеватые и опухлые его губы уступили маленьким улыбающимся розовым устнам, коим никогда не дозволяют быть в праздности“. „Замасленный синий с зелеными заплатами кафтан его уступил место легкому шелковому одеянию, блистающему от шитья золотом... Обувь его, которая могла спорить древностью с редчайшими остатками прошлых веков, которая покрыта была трехгодовалой грязью, и из-под которой [с. 38:] при каждом ступне выскакивали на свободный воздух кривые пальцы, учинилась точно таковой, на кои обращают взоры стыдливые красавицы...“ и т. д.

__________

* „Русские Сказки“, ч. 6, стр. 53—72 (изд. 1820 г.).

 

Расчет на стилевой контраст здесь очевиден: сывороточные глаза и блестящие очи, опухлые губы и розовые уста, кафтан с заплатами и блестящее одеяние все эти сопоставления выдают сознательный подбор слов для того или иного стилевого оформления.

Резче всего контраст обнаруживается в момент окончания сна, своего рода вершины, к которой заострено все повествование. Брагин сжимает во сне красавицу, богиню счастья, и вдруг... „Что за чорт валяется?“ — раздается окрик дозорных, увидевших в грязи лежавшего человека, крепко схватившего за ногу свинью... Так беспощадно—грубо прерывает Чулков фантастическое повестование о Брагине—красавце и возвращает читателя к реальному Брагину, валяющемуся в луже.

Этот рассказ Чулкова несомненно самое натуралистическое его произведение и, может быть, самое глубокое по замыслу, хотя далеко не самое художественное по исполнению. Чулков оставил своего любимого героя, умницу-бедняка, умеющего пробиться из ничтожества и завоевать лучшее положение. Он вообще отказался от героя, и в лице Сысоя Дурносопова и Брагина попытался нарисовать рядового бедняка без всякой попытки прикрасить его отталкивающий вид. Глубоко пессимистично изображение несчастного солдата, не менее безотрадна и фигура Брагина, первого чиновника-мечтателя в русской литературе. Чрезвычайно просто, краткими фразами, каким-то лапидарным языком сумел Чулков рассказать об этом рядовом несчастливце и неудачнике. „Природа не всех равно награждает своими дарами: один получает от ней великий разум, другой красоту, третий способность к предприятиям, и так далее; но бедный Брагин забыт был равно от природы, как и от щастия. Он произошел на свет человеком без всяких прикрас: вид его не пленял, разуму не дивились и богатству не завидовали. Он не имел еще дома, хотя прожил на свете 40 лет, и по всем обстоятельствам не было надежды, чтоб удалось ему носить кафтан без заплат. Он сидел в приказе, утро писал, день пил, а ночью просыпался. И так Брагин ничего не ожидая от времени, привык к своей участи: писал, выписывал и пропивал исправно...“ [с. 39:]

Со стороны автора пьянство Брагина, как и порочная жизнь Мартоны, не вызывают осуждения. Наоборот, сопоставляя своих скромных, незлобивых героев с представителями более обеспеченных классов общества, Чулков решительно становится на сторону первых и резко осуждает вторых. На порочную жизнь Брагина и Мартону толкают тяжелые условия жизни, а по существу они добры и кротки, как дети. Сидящий в кандалах за пьянство Брагин предается рассуждениям на тему о социальной несправедливости и в этих рассуждениях выявилось отношение Чулкова к своим „униженным и оскорбленным“ героям: „Я пью вино, думал он, опершись на свою руку; я пью его для того, что вкус оного мне нравится. Многие пьют кровь своих ближних; однакож не всегда их за сие сажают в железы. Начальник мой секретарь разоряет в год до несколько десятков целый фамилий; он подлинно высасывает все их жизненные соки: но он считает себя оправданным к тому примерами людей, употребляющих сие вместо народного права. Я также бы мог оправдать в том себя примерами; но я не хочу с ним равняться, он бесчеловечен, а я друг ближним моим... Будь проклят секретарь, и здравствуй, любезное вино!..“.

В соответствии с своими простыми, часто наивными героями автор создает стиль всего повествования; он умеет рассказывать о них их языком и это понятно, так как сам он принадлежит к той же социальной группе, к которой можно отнести излюбленных действующих лиц его повестей*.

________

* Чулков любил подчеркивать в предисловиях к своим книгам и даже в тексте их, что он принадлежит к „мелкотравчатым“ писателям, „что он не из тех людей, которые стучат по городу четырьмя колесами и подымают летом большую пыль на улицах“, что ои постоянно нуждается в деньгах которые ему не легко даются и т. д.

 

И как на самом деле проста и наивна его маленькая книжечка, носящая такое „соблазнительное“ заглавие — „Похождения развратной женщины“, как невинна она рядом с теми шедеврами эротического стиля, которые были так популярны именно в эту эпоху, но в других, высших аристократических кругах общества.

Подведем итоги изложенному выше и повторим основные положения нашей статьи. М. Д. Чулков вступил в литературу тогда, когда господствующими художественными формами были [с. 40:] оды, поэмы, трагедии, так называемого классического, „высокого“ стиля. Из жанров прозы был распространен переводный роман „галантный“ и „нравоучительный“. Все эти литературные жанры культивировались по преимуществу писателями демократического происхождения, своего рода „разночинной интеллигенцией“, но по заказу высших чиновных и придворных кругов, идеология которых нашла свое отражение в произведениях указанных стилей. Та же разночинная писательская масса выделила в третьей четверти XVIII века небольшую группу писателей, которая осознала господствующий литературный стиль, как чуждый и враждебный себе, и сделала попытки, отталкиваясь от него, создать свое литературное направление. Чулков, Матвей Комаров, Василий Майков, Михаил Попов выступили как снижатели высокого классического стиля, его сознательные вульгаризаторы и создатели стиля бытового, — натуралистического. В прозе исключительно почетное место в этом отношении принадлежит Михаилу Чулкову. Пародируя героический и рыцарский роман, он противопоставлял ему роман бытовой, воспроизводящий современную ему русскую жизнь. В поисках новых форм и стиля он обращается к разным литературным источникам, западно-европейским и национальным, но главным образом ему помогала его наблюдательность в сфере окружавшей действительности. Он создал бытовую новеллу и бытовой роман. В центре их он поставил несколько излюбленных образов, объясняющих социальное происхождение нового литературного жанра. Это прежде всего образ умного симпатичного бедняка, делающего карьеру, благодаря своей ловкости, приспособляемости к окружающей среде. Во-вторых, это образ бедняка-неудачника, обиженного жизнью, являющегося жертвой существующего порядка вещей. В-третьих, это образ представителя враждебного двум первым категориям социального слоя: образ дворянина или дворянки, соединяющих в себе все порочные качества. По преимуществу это дворяне недавнего происхождения, потомки вчерашних чиновников-взяточников. Но и древняя аристократия находит свое сатирическое отображение в романах Чулкова. Все перечисленные образы, так же как и художественные приемы, язык, каким они изображены в произведениях Чулкова, глубоко противоречили современным литературным традициям. [с. 41:]

Блестяще введенный Чулковым в русскую литературу новый стиль не был также блестяще развернут его преемниками. Сам Чулков ушел в научно-экономическую и юридическую работу. Матвей Комаров не был борцом за стиль*, хотя и дал великолепный образец бытового романа в своем „Несчастном Никаноре“. Конец XVIII века был как раз ознаменован пышным расцветом того стиля, с которым боролся Чулков. Дворянство выделило свою интеллигенцию, своих писателей, которые довели классический стиль до высокого художественного совершенства. Достижения же Чулкова остались до поры до времени скрытыми где-то под спудом, лишь иногда выявляясь односторонне в журнальной сатире и бытовой комедии. Его традицию в области бытового романа воспринял лишь XIX век и дал ей широкое развитие в соответствии с изменениями социального строя общества. На путь, намеченный Чулковым встали демократические писатели нового века — Булгарин, Вельтман и, наконец, та группа писателей 40-х годов, которую история литературы объединяет названием „натуральной школы“.

________

* Однако М. Комаров сознательно противопоставлял современной переводной литературе, стихотворным и драматическим жанрам бытовую „историческую“ прозу, пропагандируя последнюю. В предисловии к изданию „Истории... Ваньки Каина“ (СПБ. 1794, изд. 3-е) он пишет с сожалением, что „мало у нас прилежных писателей, а если бы столько имели истории писателей, сколько ныне стихотворцев и комедий сочинителей и некоторые бы люди вели журнал своей жизни, так без всякого сомнения со временем показалось на свете не малое количество достойных любопытного чтения книг, потомки наши с большим удовольствием читали в оных о делах своих предков, нежели деяния иностранных народов“.